Фоменки доказали теорему Ферма, а русский музей ожил
Режиссер Николай Дручек выпускник РАТИ 2000 года. Был ассистентом учителя, П. Н. Фоменко, на спектакле «Безумная из Шайо». В БДТ поставил «Балладу о невеселом кабачке». Художница Мария Митрофанова сверстница режиссера (недавно вышла на сцену ее отличная работа в «Снах изгнания» Камы Гинкаса по мотивам полотен Шагала). Но зрителю их «Белых ночей» кажется, что режиссер и художница работают вместе давно, оттого и создали столь целостный мир «Театръ живыхъ фигуръ» из «Петрушки». Каждый предмет на сцене метафора, насыщенная смыслами. Все они сцеплены, как слова в стихотворении, окутаны одним серо-золотым воздухом. Так что спектакль «Белые ночи» впору включать в антологию «Поэты о Петербурге»
Во влажном тумане, проплывающем над сценой и залом, мерцает зелено-золотой аквариум. Темные брусья подвешены плашмя: решетки каналов, бревна, упущенные с дровяных барок, или обломки дома Параши из «Медного всадника», плывущие по Неве? Над ними тусклые лучи белой ночи, точно пойманные свет и воздух петербургского городского пейзажа 1810-1820-х.
Мечтатель (Томас Моцкус) в отрепьях сюртука, порыжелом вздутом цилиндре и ало-желтом жилете, какому позавидовал бы и щеголеватый Н. В. Гоголь, известный любитель жилетов с рисунком «птичий глаз». Походка Мечтателя изломана его одичалым одиночеством, жесты фланера следуют советам учебника бонтона, купленного за пятак где-то на Сенной. Он похож на увеличенную фигурку франта с полотна Сильвестра Щедрина.
Точно оживает Русский музей. Театр почти флиртует с культурной памятью зрителя: цветовыми пятнами, светом, жестами Мечтателя и верной прислуги Матрены (Наталья Курдюбова) заставляет вспомнить залы 1810-1840-х гг.: от «видов» Щедрина и Чернецова до жанров Павла Федотова.
Коллизия «Белых ночей», драма Настеньки, верная ее любовь и обманутые надежды скорее смешны театру. Сама Настенька Полины Агуреевой свидетельство тому. Ни бледности, ни строгости, ни оскорбленной достоевской добродетели в ней нет. Семнадцатилетняя девочка, «пришпиленная» к бабушкиной юбке булавкой, порывиста, взбалмошна, кокетлива и наивна. С беззаветным детским эгоизмом Настенька возлагает груз рыцарства на плечи Жильца (Анатолий Горячев) и вериги донкихотства на плечи Мечтателя. Смешна вычитанная у Вальтера Скотта любовь. И ее герой румяный, лощеный, полный провинциального шика юноша в зеленом вицмундире. И беспардонные полуобмороки на лестнице при встрече с ним.
Настенька с Бабушкой (Ирина Пегова) сидят почти под колосниками. Их резные стулья в стиле «фальшивой готики» (модном в 1840-х) укреплены на высоких лестницах: тут и детский стульчик, и библиотечная стремянка, и балаганные ходули. Их юбки свисают метра на четыре, как ширмы Петрушки. Бабушкин розовый капот и чепец, строгость, с которой она велит искать в томе «Айвенго» любовную записочку (попутно, незаметно для себя, обучая юную внучку искусству тайной передачи записочек), азарт, с которым Настенька бросается искать амурное письмо, легкое разочарование обеих (Жилец оказался порядочным юношей переплет, увы, пуст) все замечательно смешно!
Бабушка правит домом и школит Настеньку с помощью длиннейшей скелетообразной руки из слоновой кости с загнутыми пальчиками. Не сразу, но узнаешь в ней чесалку от блох необходимый предмет дамского туалета XVIII века, остаток былой роскоши бабушкиной юности. (Чесалка увеличена раз в десять.) И как сценичен этот гофмановский артефакт! Сколько в нем любви, озорства, игры с законным наследством сундуками русской культуры
Здесь воскрес домашний XIX век. Не парадные его анфилады, а мезонины, жилые комнатки с низкими потолками. Тускло-яркие цвета топорной живописи средней руки. Смех, румянец, домовитые и наивные хитрости.
И это часть Русского музея. Ничего общего с классическими и трагическими «Белыми ночами» Добужинского здесь нет. Но вся манера любовно-иронического воскрешения прошлого идет от «мирискусников».
Еще это в высшей степени школа театра П. Н. Фоменко. По тонкости. По острой точности деталей. По цветовой насыщенности и веселой иронии кровных потомков этого Русского музея, его мастеров и их моделей.
И по умению выстроить то, что П. Н. Фоменко в одном из интервью определил словами Михаила Чехова: «партитуру атмосфер» спектакля.
Эта партитура атмосфер все время неуловимо меняется как свет и воздух в белые ночи. Смех и слезы сменяют друг друга, как легкий дождь и неяркий свет, как мечты и реальность.
Смешно горе Настеньки о Жильце, которого она и видела-то раз шесть, сама ее любовь, возникшая из полной неопытности, из необходимости «сидеть пришпиленной» возле бабушки. Смешна и надежда «давать уроки» (точно Настенька начиталась еще и «Трех сестер»). Смешна вся уютно-нелепая, книжная, ходульная, мягкосердечная возвышенность Русского музея? Все его кодексы? Все его сантименты? Все его понятия о девичьих сердцах, романтическом одиночестве, верном ожидании жениха и самоотверженном самоотречении?
Что-то из этого уже навеки сдано в запасники. Но далеко не все.
В финале спектакля Мечтатель, так полно обнадеженный и так жестоко оставленный юной барышней возвышенного воспитания, восклицает:
Боже мой! Целая минута блаженства! Да разве этого мало хоть бы и на всю жизнь человеческую?..
Такое миросозерцание давным-давно не носят. Оно вызывающе нелепо как его порыжелый мятый цилиндр.
Оно даже постыдно. Как жизнь, прожитая в мечтах. Как неизбежный финал этой жизни одинокая старость в той же комнатке, с нищим пенсионом.
Бог весть, почему гротескно-карнавальный спектакль «Белые ночи» так полно доказывает именно право Мечтателя быть тем, что он есть? Право все отдать, благословить и не помнить обиды; право не строить связи, а дружить с тенью Гофмана, возноситься в небеса Петербурга, зажигая уличные фонари".
Но «партитура атмосфер» разрешается именно этим. Несомненно: здесь-то нет ничего ходульного. За свои фантомы и фантазмы, за драгоценные свои тени Мечтатель отдаст жизнь. (Уже отдает день за днем.) Но не будь его над Невой не было бы воздуха. Не будь Мечтателя в каждом художнике, не будь Мечтатель так упорен в своем блаженном безумии, не умей он истратить жизнь на созерцание трещин в петербургской штукатурке, на тайные беседы со зданиями и островами, на легкую и жестокую тень Настеньки не было бы и Русского музея.
Осталась бы так, выставка-продажа маэстро Чарткова. Вечная и вечно однодневная.
Когда-то (теперь уж не скажешь, к добру или к худу) это было аксиомой. Теперь стало почти теоремой Ферма. В спектакле «Белые ночи» она доказана.
Впрочем, вся десятилетняя история театра «Мастерская Петра Фоменко» доказательство именно этой теоремы.
Во влажном тумане, проплывающем над сценой и залом, мерцает зелено-золотой аквариум. Темные брусья подвешены плашмя: решетки каналов, бревна, упущенные с дровяных барок, или обломки дома Параши из «Медного всадника», плывущие по Неве? Над ними тусклые лучи белой ночи, точно пойманные свет и воздух петербургского городского пейзажа 1810-1820-х.
Мечтатель (Томас Моцкус) в отрепьях сюртука, порыжелом вздутом цилиндре и ало-желтом жилете, какому позавидовал бы и щеголеватый Н. В. Гоголь, известный любитель жилетов с рисунком «птичий глаз». Походка Мечтателя изломана его одичалым одиночеством, жесты фланера следуют советам учебника бонтона, купленного за пятак где-то на Сенной. Он похож на увеличенную фигурку франта с полотна Сильвестра Щедрина.
Точно оживает Русский музей. Театр почти флиртует с культурной памятью зрителя: цветовыми пятнами, светом, жестами Мечтателя и верной прислуги Матрены (Наталья Курдюбова) заставляет вспомнить залы 1810-1840-х гг.: от «видов» Щедрина и Чернецова до жанров Павла Федотова.
Коллизия «Белых ночей», драма Настеньки, верная ее любовь и обманутые надежды скорее смешны театру. Сама Настенька Полины Агуреевой свидетельство тому. Ни бледности, ни строгости, ни оскорбленной достоевской добродетели в ней нет. Семнадцатилетняя девочка, «пришпиленная» к бабушкиной юбке булавкой, порывиста, взбалмошна, кокетлива и наивна. С беззаветным детским эгоизмом Настенька возлагает груз рыцарства на плечи Жильца (Анатолий Горячев) и вериги донкихотства на плечи Мечтателя. Смешна вычитанная у Вальтера Скотта любовь. И ее герой румяный, лощеный, полный провинциального шика юноша в зеленом вицмундире. И беспардонные полуобмороки на лестнице при встрече с ним.
Настенька с Бабушкой (Ирина Пегова) сидят почти под колосниками. Их резные стулья в стиле «фальшивой готики» (модном в 1840-х) укреплены на высоких лестницах: тут и детский стульчик, и библиотечная стремянка, и балаганные ходули. Их юбки свисают метра на четыре, как ширмы Петрушки. Бабушкин розовый капот и чепец, строгость, с которой она велит искать в томе «Айвенго» любовную записочку (попутно, незаметно для себя, обучая юную внучку искусству тайной передачи записочек), азарт, с которым Настенька бросается искать амурное письмо, легкое разочарование обеих (Жилец оказался порядочным юношей переплет, увы, пуст) все замечательно смешно!
Бабушка правит домом и школит Настеньку с помощью длиннейшей скелетообразной руки из слоновой кости с загнутыми пальчиками. Не сразу, но узнаешь в ней чесалку от блох необходимый предмет дамского туалета XVIII века, остаток былой роскоши бабушкиной юности. (Чесалка увеличена раз в десять.) И как сценичен этот гофмановский артефакт! Сколько в нем любви, озорства, игры с законным наследством сундуками русской культуры
Здесь воскрес домашний XIX век. Не парадные его анфилады, а мезонины, жилые комнатки с низкими потолками. Тускло-яркие цвета топорной живописи средней руки. Смех, румянец, домовитые и наивные хитрости.
И это часть Русского музея. Ничего общего с классическими и трагическими «Белыми ночами» Добужинского здесь нет. Но вся манера любовно-иронического воскрешения прошлого идет от «мирискусников».
Еще это в высшей степени школа театра П. Н. Фоменко. По тонкости. По острой точности деталей. По цветовой насыщенности и веселой иронии кровных потомков этого Русского музея, его мастеров и их моделей.
И по умению выстроить то, что П. Н. Фоменко в одном из интервью определил словами Михаила Чехова: «партитуру атмосфер» спектакля.
Эта партитура атмосфер все время неуловимо меняется как свет и воздух в белые ночи. Смех и слезы сменяют друг друга, как легкий дождь и неяркий свет, как мечты и реальность.
Смешно горе Настеньки о Жильце, которого она и видела-то раз шесть, сама ее любовь, возникшая из полной неопытности, из необходимости «сидеть пришпиленной» возле бабушки. Смешна и надежда «давать уроки» (точно Настенька начиталась еще и «Трех сестер»). Смешна вся уютно-нелепая, книжная, ходульная, мягкосердечная возвышенность Русского музея? Все его кодексы? Все его сантименты? Все его понятия о девичьих сердцах, романтическом одиночестве, верном ожидании жениха и самоотверженном самоотречении?
Что-то из этого уже навеки сдано в запасники. Но далеко не все.
В финале спектакля Мечтатель, так полно обнадеженный и так жестоко оставленный юной барышней возвышенного воспитания, восклицает:
Боже мой! Целая минута блаженства! Да разве этого мало хоть бы и на всю жизнь человеческую?..
Такое миросозерцание давным-давно не носят. Оно вызывающе нелепо как его порыжелый мятый цилиндр.
Оно даже постыдно. Как жизнь, прожитая в мечтах. Как неизбежный финал этой жизни одинокая старость в той же комнатке, с нищим пенсионом.
Бог весть, почему гротескно-карнавальный спектакль «Белые ночи» так полно доказывает именно право Мечтателя быть тем, что он есть? Право все отдать, благословить и не помнить обиды; право не строить связи, а дружить с тенью Гофмана, возноситься в небеса Петербурга, зажигая уличные фонари".
Но «партитура атмосфер» разрешается именно этим. Несомненно: здесь-то нет ничего ходульного. За свои фантомы и фантазмы, за драгоценные свои тени Мечтатель отдаст жизнь. (Уже отдает день за днем.) Но не будь его над Невой не было бы воздуха. Не будь Мечтателя в каждом художнике, не будь Мечтатель так упорен в своем блаженном безумии, не умей он истратить жизнь на созерцание трещин в петербургской штукатурке, на тайные беседы со зданиями и островами, на легкую и жестокую тень Настеньки не было бы и Русского музея.
Осталась бы так, выставка-продажа маэстро Чарткова. Вечная и вечно однодневная.
Когда-то (теперь уж не скажешь, к добру или к худу) это было аксиомой. Теперь стало почти теоремой Ферма. В спектакле «Белые ночи» она доказана.
Впрочем, вся десятилетняя история театра «Мастерская Петра Фоменко» доказательство именно этой теоремы.
Елена Дьякова, «Новая газета», 16.06.2003
- От Сулера до
ФоменкоДарья Шмитова, «Российская газета», 9.01.2014
- Фоменки доказали теорему Ферма, а русский музей ожилЕлена Дьякова, «Новая газета», 16.06.2003