В «Мастерской Петра Фоменко» рукописи не горят
Сначала был свет ровный, неяркий, холодновато-голубой. И узенькая полоска авансцены. Пространство жизни бывшей ли, будущей пока отрезано и наглухо закрыто мрачными серыми ширмами. Но вот зазвенел колокольчик, и стало совсем темно. Только пляшут, колеблются огоньки свечей, и две склонившиеся друг к другу фигурки негромко продолжают вечный, кажется, разговор.
Да они нам знакомы. Скромно обозначенный в программке Сочинитель черная крылатка, волосы стрижены в кружок с косым пробором: сам Гоголь и есть. Вряд ли стоит искать особый смысл в том, что роль эта отдана Галине Тюниной. Быть может, все просто женское сердце всегда открыто состраданию, а этот Гоголь больше не смеется. Он болен, измучен, бледен. А рядом тоже старый знакомый: бес, черт, сатана. Как ни назови, смысл ясен. Назвали Лукавым (Карэн Бадалов) тонкий, гибкий, изломанный, с вечной ехидной ухмылочкой, он всегда рад искусить, то притворно сочувствуя, то торопясь с советом, то меняя обличья: ведь зло вездесуще.
Ах, как тщится Лукавый объяснить, назвать печальному Сочинителю его болезни так и сыплются диагнозы и симптомы. Но болезнь души ему неизвестна. А Гоголя замучили фантомы, им же самим к жизни вызванные и эту жизнь покидать не желающие. Назойливым эхом звучат в ушах какие-то обрывки фраз, мелькают тени. И главный фантом Чичиков, гоголевская идефикс, и умереть-то спокойно не дающая.
Он тут как тут, этот Павел Иванович Юрий Степанов, материализовался весьма кстати. Только какой же это фантом живее всех живых Чичиков, пухленький, круглолицый, в светлом, ладно сшитом костюмчике и с неизменным саквояжем-гробиком в руках. Послушно продолжает начатые Гоголем фразы, все живее, все быстрее, и вот уже отпала надобность в «суфлере» беззвучно шевелит губами Сочинитель, покачивая головой и грустно посматривая на творение мук своих. А тут и справа, и слева кто-то зашевелился, встрепенулся, обрел голос и потекла жизнь новая, но до боли похожая на прежнюю, все тот же сюжет о покупке мертвых душ набирал обороты, замыкаясь в круг предопределенности и роковой почти что монотонности. И пусть Чичиков еще будет порой прибегать к Гоголю с жалобами на неразумное окружение, Сочинитель тут уже ни при чем распахнулись ширмы, открыв жизненные закоулки и лабиринты, герои разбрелись по сцене и залу.
Остается лишь отойти в сторону, чтобы не мешать┘
Действие этого странного спектакля рвется, пульсирует, ежеминутно меняет настроение и тембр, обрывается на полуфразе, полупоступке. Так, наверное, крошились когда-то в руках недосожженные страницы второго тома «Мертвых душ», рассыпаясь пеплом. Петр Фоменко и его соавтор по драматической композиции Наум Евсеев фантазируют вместе с Гоголем и после Гоголя, собирая сегодня уцелевшие фрагменты, в который раз открывая вечный смысл написанного. Но с потрясающей своей искренностью ноткой грустного удивления, напрочь лишенного современного язвительного цинизма. И это гоголевское совсем не «прекрасное далеко» ненавязчиво, но неумолимо сближается с таким же неприглядным настоящим, достойным не столько обличения, сколько сочувствия. Просто потому, что такова жизнь, русская жизнь, никого, никогда и ничему научить не способная, будь твоим наставником хоть Бог, хоть черт, хоть великий писатель земли нашей.
Герои спектакля появляются из ниоткуда и уходят в никуда, застывают безмолвными тенями в просветах между ширмами и вновь обретают плоть и кровь. Исполнение одним актером нескольких ролей создает точно бьющий в цель эффект всеобщей оборачиваемости. Смена платья и интонационного тембра речи умножает внешние приметы, но не меняет сути. Правда, привычное гоголевское равенство во зле на сей раз разбивается о попытку живописать персонажей из другого лагеря, с помыслами светлыми, чьи слова и поступки не от лукавого. Но добро смешно, нелепо, порой трагично. Мечется, хромая и подпрыгивая, стуча палкой и теряя очки, откупщик-миллионер Муразов Андрей Приходько, умоляя, заклиная почти что бросить все и обратиться к Богу, хоть милостыню на монастырь собирать. Кто услышит? Бросает пламенные тирады молодой еще генерал-губернатор Кирилл Пирогов, порываясь разом покончить со всем мировым злом, и затихает, гаснет, покорно учась на многое закрывать глаза.
А что же наш герой, незабвенный Павел Иванович? Вот ему, кажется, все нипочем, все мимо глаз и уха. Гоголевский фантом, он и сам одержим не менее фантомной идеей разбухает саквояж, множатся бумажки, но все мало, мало. Его несет по жизни сила неведомая, необъяснимая, им самим неосознанная. И толкает уже на преступление. Только что вполне натурально обжирался он осетрами да кулебяками, отмечая очередную выгодную покупку, и тут же затеял действо мрачное, бесовщиной отдающее. Вновь пляшут огоньки свечей, нервно суетятся свидетели, а Лукавый-Нотариус (К. Бадалов), изогнувшийся над конторкой, водит себе перышком, составляя поддельное завещание старухи Ханасаровой. Страшно? Мерзко? Всем, но не Чичикову. Непробиваем и непотопляем этот Чичиков, и голоса не возвысит, качается на волнах обывательского равнодушия и безоговорочной самоуверенности. И в тюрьму попав, спокоен. Из себя выходит генерал-губернатор, сгущая бесовский экстракт до крайних пределов: антихрист, дьявол, сатана, ЧИЧИКОВ! А он знай себе жует жирный кусок, и за решетку ему доставленный. Заходится от собственного пафоса Муразов, призывая к жизни праведной, кивает Павел Иванович согласно головой, умные слова послушно повторяет, а ручонки сами собой тянутся к забытому саквояжу, манит он, как магнит. Схватил-таки, прижал крепко к груди, да и в бричку. И все. А дальше, хоть умри, покатится бричка по старой, накатанной колее. И Сочинитель в нее впрягся, и Лукавый тянет в другую сторону Чичиков уверенно смотрит вперед.
«Посудите сами, Николай Васильевич, что у вас получилось┘», негромко, с сочувствием даже скажет Лукавый. И только тогда, уверясь в полном своем бессилии, отойдет Гоголь в сторону и начнет жечь рукописи медленно, обреченно. Но эти горящие фразы, больные, страстные, все-таки прозвучат гоголевской молитвой, последним горьким монологом генерала-губернатора. Фоменко не испугал этот, казалось бы, давным-давно отработанный прием прямого, открытого общения с залом, публичный пафос, изрядная доля социальных аллюзий, разбавленных щемящей болью. И оказалось, что намеренное предфинальное сгущение бесовщины и не могло разрешиться иначе простое, негромкое, сердечное слово, от которого и театр-то отвык, ударило сильнее, чем какой-либо залихватский режиссерский трюк.
Да они нам знакомы. Скромно обозначенный в программке Сочинитель черная крылатка, волосы стрижены в кружок с косым пробором: сам Гоголь и есть. Вряд ли стоит искать особый смысл в том, что роль эта отдана Галине Тюниной. Быть может, все просто женское сердце всегда открыто состраданию, а этот Гоголь больше не смеется. Он болен, измучен, бледен. А рядом тоже старый знакомый: бес, черт, сатана. Как ни назови, смысл ясен. Назвали Лукавым (Карэн Бадалов) тонкий, гибкий, изломанный, с вечной ехидной ухмылочкой, он всегда рад искусить, то притворно сочувствуя, то торопясь с советом, то меняя обличья: ведь зло вездесуще.
Ах, как тщится Лукавый объяснить, назвать печальному Сочинителю его болезни так и сыплются диагнозы и симптомы. Но болезнь души ему неизвестна. А Гоголя замучили фантомы, им же самим к жизни вызванные и эту жизнь покидать не желающие. Назойливым эхом звучат в ушах какие-то обрывки фраз, мелькают тени. И главный фантом Чичиков, гоголевская идефикс, и умереть-то спокойно не дающая.
Он тут как тут, этот Павел Иванович Юрий Степанов, материализовался весьма кстати. Только какой же это фантом живее всех живых Чичиков, пухленький, круглолицый, в светлом, ладно сшитом костюмчике и с неизменным саквояжем-гробиком в руках. Послушно продолжает начатые Гоголем фразы, все живее, все быстрее, и вот уже отпала надобность в «суфлере» беззвучно шевелит губами Сочинитель, покачивая головой и грустно посматривая на творение мук своих. А тут и справа, и слева кто-то зашевелился, встрепенулся, обрел голос и потекла жизнь новая, но до боли похожая на прежнюю, все тот же сюжет о покупке мертвых душ набирал обороты, замыкаясь в круг предопределенности и роковой почти что монотонности. И пусть Чичиков еще будет порой прибегать к Гоголю с жалобами на неразумное окружение, Сочинитель тут уже ни при чем распахнулись ширмы, открыв жизненные закоулки и лабиринты, герои разбрелись по сцене и залу.
Остается лишь отойти в сторону, чтобы не мешать┘
Действие этого странного спектакля рвется, пульсирует, ежеминутно меняет настроение и тембр, обрывается на полуфразе, полупоступке. Так, наверное, крошились когда-то в руках недосожженные страницы второго тома «Мертвых душ», рассыпаясь пеплом. Петр Фоменко и его соавтор по драматической композиции Наум Евсеев фантазируют вместе с Гоголем и после Гоголя, собирая сегодня уцелевшие фрагменты, в который раз открывая вечный смысл написанного. Но с потрясающей своей искренностью ноткой грустного удивления, напрочь лишенного современного язвительного цинизма. И это гоголевское совсем не «прекрасное далеко» ненавязчиво, но неумолимо сближается с таким же неприглядным настоящим, достойным не столько обличения, сколько сочувствия. Просто потому, что такова жизнь, русская жизнь, никого, никогда и ничему научить не способная, будь твоим наставником хоть Бог, хоть черт, хоть великий писатель земли нашей.
Герои спектакля появляются из ниоткуда и уходят в никуда, застывают безмолвными тенями в просветах между ширмами и вновь обретают плоть и кровь. Исполнение одним актером нескольких ролей создает точно бьющий в цель эффект всеобщей оборачиваемости. Смена платья и интонационного тембра речи умножает внешние приметы, но не меняет сути. Правда, привычное гоголевское равенство во зле на сей раз разбивается о попытку живописать персонажей из другого лагеря, с помыслами светлыми, чьи слова и поступки не от лукавого. Но добро смешно, нелепо, порой трагично. Мечется, хромая и подпрыгивая, стуча палкой и теряя очки, откупщик-миллионер Муразов Андрей Приходько, умоляя, заклиная почти что бросить все и обратиться к Богу, хоть милостыню на монастырь собирать. Кто услышит? Бросает пламенные тирады молодой еще генерал-губернатор Кирилл Пирогов, порываясь разом покончить со всем мировым злом, и затихает, гаснет, покорно учась на многое закрывать глаза.
А что же наш герой, незабвенный Павел Иванович? Вот ему, кажется, все нипочем, все мимо глаз и уха. Гоголевский фантом, он и сам одержим не менее фантомной идеей разбухает саквояж, множатся бумажки, но все мало, мало. Его несет по жизни сила неведомая, необъяснимая, им самим неосознанная. И толкает уже на преступление. Только что вполне натурально обжирался он осетрами да кулебяками, отмечая очередную выгодную покупку, и тут же затеял действо мрачное, бесовщиной отдающее. Вновь пляшут огоньки свечей, нервно суетятся свидетели, а Лукавый-Нотариус (К. Бадалов), изогнувшийся над конторкой, водит себе перышком, составляя поддельное завещание старухи Ханасаровой. Страшно? Мерзко? Всем, но не Чичикову. Непробиваем и непотопляем этот Чичиков, и голоса не возвысит, качается на волнах обывательского равнодушия и безоговорочной самоуверенности. И в тюрьму попав, спокоен. Из себя выходит генерал-губернатор, сгущая бесовский экстракт до крайних пределов: антихрист, дьявол, сатана, ЧИЧИКОВ! А он знай себе жует жирный кусок, и за решетку ему доставленный. Заходится от собственного пафоса Муразов, призывая к жизни праведной, кивает Павел Иванович согласно головой, умные слова послушно повторяет, а ручонки сами собой тянутся к забытому саквояжу, манит он, как магнит. Схватил-таки, прижал крепко к груди, да и в бричку. И все. А дальше, хоть умри, покатится бричка по старой, накатанной колее. И Сочинитель в нее впрягся, и Лукавый тянет в другую сторону Чичиков уверенно смотрит вперед.
«Посудите сами, Николай Васильевич, что у вас получилось┘», негромко, с сочувствием даже скажет Лукавый. И только тогда, уверясь в полном своем бессилии, отойдет Гоголь в сторону и начнет жечь рукописи медленно, обреченно. Но эти горящие фразы, больные, страстные, все-таки прозвучат гоголевской молитвой, последним горьким монологом генерала-губернатора. Фоменко не испугал этот, казалось бы, давным-давно отработанный прием прямого, открытого общения с залом, публичный пафос, изрядная доля социальных аллюзий, разбавленных щемящей болью. И оказалось, что намеренное предфинальное сгущение бесовщины и не могло разрешиться иначе простое, негромкое, сердечное слово, от которого и театр-то отвык, ударило сильнее, чем какой-либо залихватский режиссерский трюк.
Ирина Алпатова, «Культура», 4.06.1998
- Много радостей и никаких надеждАлександр Соколянский, «Эксперт», 20.07.1998
- Общество любителей бутафорииКирилл Харатьян, «Эксперт», 20.07.1998
- Героиня Серебряного века любит сказкиАнастасия Сергеева, «Разгуляй», 07.1998
- Это вам не Гоголь это ФоменкоАнна Политковская, «Общая газета», 25.06.1998
- Между замыслом и смысломВиктория Никифорова, «Русский телеграф», 25.06.1998
- В «Мастерской Петра Фоменко» рукописи не горятИрина Алпатова, «Культура», 4.06.1998
- Чичиков не поддается исправлениюАлександр Соколянский, «Неделя», 1.06.1998
- Сгоревшая рукописьЕлена Сергеева, «Театральный курьер», 06.1998
- Тринадцатая ночьАнастасия Копоть, «Вечерняя Москва», 25.05.1998
- ГоголинСтанислав Рассадин, «Литературная газета», 25.05.1998
- ЧичиковДина Годер, «Итоги», 19.05.1998
- Боже, как грустна наша Россия!Наталья Крымова, «Вечерний клуб», 14.05.1998
- Попытка медленного чтенияЕлена Губайдуллина, «Русский телеграф», 13.05.1998
- «Фоменки» обожглись на втором томе «Мертвых душ»Елена Ямпольская, «Новые Известия», 8.05.1998
- Юрий Степанов: Поймал кайф ради этого стоит житьСветлана Хохрякова, «Культура», 1998
- Черт с нами?Алексей Филиппов, «Известия», 1998
- Пока живут на свете дураки┘«Столица, № 11», 1998
- В чичиковской круговертиЛ. Осипова, «Семья и школа, № 9», 1998