RuEn

Балканский синдром

Иван Поповски ставит в «Мастерской Петра Фоменко» «Отравленную тунику» Гумилева

12 лет назад в ГИТИСе играли спектакль. В В одиннадцать вечера, когда студенты уже расходились по домам и в ГИТИСе гасили свет, человек пятнадцать зрителей в полутьме пробирались к лестнице. Лестница освещалась маленькими свечками и вела в какой-то закоулок, из которого доносились звуки рояля. На рояле лежали красные яблоки. Отсюда людей вели в темный коридор с несколькими рядами стульев в тупике. Когда зрители рассаживались, в другом конце коридора загорался фонарь — и начиналось: из дверей в коридор вылетали шелковые занавеси, неведомо откуда залетевший ветер развевал кудри высокой красавицы, голоса звучали то где-то далеко, то совсем близко, лиц почти не было видно — направленный в спину свет оставлял от них только истонченные абрисы, тени и голоса. Студент Петра Фоменко, македонец Иван Поповски, поставил цветаевскую трилогию о Казанове с одногруппниками Галей Тюниной, Мадлен Джабраиловой, Андреем Казаковым. 1991 год: уже закрываются видеосалоны и открываются «Макдоналдсы», работают круглосуточные ларьки и крутится реклама на канале «2х2», самый модный компьютер — РС 286, самый модный рэппер — Богдан Титомир, самая модная игрушка — игральный автомат. А в сто лет не крашеном гитисовском коридоре летают легкие занавески, катятся по роялю красные яблоки и с легким декадентским изломом звенит цветаевский стих. 
Потом Поповски ставил блоковский «Балаганчик» в «Мастерской П. Фоменко» и «Пугачева» по Пушкину и Есенину в Омске, пьесу Юрченко в стихах «Фауст и Елена» в Авиньоне и «Баню» Маяковского в Нью-Йорке. Три года назад на фестивале «Теорема» решили осуществить международный проект «Отель-Европа»: молодые европейские режиссеры ставили пятнадцатиминутные пьесы и играли их в гостиничных номерах, а зрители смотрели спектакль, группами перебираясь из номера в номер. В этом проекте за Македонию, например, выступал албанец, а Россию представлял македонец Иван Поповски.
Сегодня 33-летний Поповски живет в Москве и выпускает в «Мастерской П. Фоменко» новый спектакль — на этот раз по Гумилеву. Накануне премьеры с Поповски встретилась Елена Ковальская.
 — Откуда македонский студент знал стихи Цветаевой?
 — Мы как-то ехали с Галей Тюниной на вокзал (мне родители передавали поездом посылки с едой), и там на вокзале был книжный киоск. Галя увидела в нем Цветаеву — поэтов Серебряного века только-только начали печатать — и купила. Я прямо у киоска открыл, смотрю — «Казанова». Взял, прочитал и сказал: я это буду ставить.
 — Ты так легко читал по-русски?
 — Когда я ехал в Москву, я вообще русского не знал. В моей школе учили английский. До сих пор актеры, мои бывшие однокурсники, надо мной издеваются. Я спрашиваю: «Что значит это слово?» — а они говорят: «Кто это тут ставит нашу русскую поэзию?» Они даже записывают за мной, когда я говорю что-нибудь вроде «сгибни, сгибни немножко колени».
 — Как ты попал к Петру Фоменко?
 — Это было совпадение счастливое. Я не поступил в Македонии, не поступил в Сербии, не поступил в Хорватии, и если бы не поступил в Москве, поехал бы еще в Прагу. И если бы и там не получилось, наверное, отказался бы от этого, хотя я совершенно не представлял себе, что бы я еще мог делать.
 — Почему?
 — Еще в школе, мне было тогда лет десять, я написал рассказ про маму. Учительнице он очень понравился, она отправила меня по всем классам его читать. И я его читал, пока меня не позвали сыграть на празднике школы, потом еще раз, еще раз, потом одна девушка собрала любительский театр, и я пошел туда работать. В середине восьмидесятых у нас в городе было 700 тысяч населения и 44 любительских театра. Если бы в Москве была бы та же пропорция, здесь было бы 800 таких театров. А их, кажется, совсем нет. И меня затянуло, в школе я почти не появлялся — все мозги были заняты театром. Сразу после школы стал поступать, потом пошел в армию. После армии все друзья были дома, у них тусовки сплошные, а я вернулся и через три дня — в Москву. Я с мамой приехал — у меня вся семья любит Россию, и почти все говорят по-русски. Со стороны мамы вообще все: ее сестра — профессор русского языка, переводчик, раньше переводила Толстого, Шолохова, сейчас — Чехова, Набокова.
 — Как же ты без языка поехал?
 — Я тут хлеба купить не мог. Петр Фоменко мне сказал: «Иди, год учи язык с иностранцами». А я ему говорю через переводчика: «Бессмысленно учить русский с китайцами и монголами, это же славянский язык, я его за три месяца выучу». Он посмеялся, сказал: «Невозможно». И еще он сказал: «Если до декабря выучишь — будешь со всеми сдавать экзамены, а не выучишь — засчитаем тебе этот год за подготовительный». И у меня такой страх был, что меня выгонят, так я учил его шесть раз в неделю. И в декабре я сдавал первый экзамен — по истмату. Меня хвалили при всех — а я марксизм любил еще в школе.
 — Как тебе на этот раз работалось с теми же ребятами, которые когда-то играли в «Приключении» и «Балаганчике»? Тогда они были студенты — теперь профессионалы.
 — Мы начали работать и вспомнили сразу и студенческие годы, и общагу, и репетиции «Приключения», и ощущение команды, которое тогда было очень сильным. Когда не успевали с декорациями к «Отравленной тунике», и ребята, и директор, и главный художник что-то сами красили. Тут была своя радость — и своя сложность: эти актеры — очень думающие. В Нью-Йорке, где я ставил на английском «Баню» Маяковского, актеры на первую встречу пришли с ручками и записывали все, что я говорил. И потом, когда на других репетициях я что-то менял, они смотрели в свои бумажки и говорили: «Как же так, ты же вчера другое говорил!» — «Ну да, — говорил я им, — живем, чуть-чуть развиваемся, все меняется».
 — Насколько я знаю, вы начали репетировать внезапно. Почему?
 — Я действительно не планировал Гумилева в этом году. Это был вообще сумасшедший год. Вернулся из Македонии, где два спектакля выпустил — обычно больше одного спектакля в год я не ставлю, к тому же во время войны. Я приехал — война началась, уехал — война закончилась.
 — Вот как устроена жизнь на Балканах?
 — Не только там: когда «Приключение» выпускали, шел 91-й, был путч. А когда сдавали Фоменко макет «Балаганчика» — это было в бывшем нашем офисе на Арбате, — мы сидели и обсуждали Блока, поэзию, а потом по Арбату бегом перемещались: на крышах снайперы сидели. Это был путч 93-го. Сейчас, когда был первый прогон «Отравленной туники» для работников театра, за пять минут до начала говорят: в Москве погром. Так вот, я вернулся из Македонии, приехал, вижу: Петр Наумович репетирует «Египетские ночи», а мои одногруппники свободны. Тогда я решил ставить.
 — И все-таки — почему Гумилев, опять Серебряный век?
 — Почему же, не только — я сейчас буду «Роберто Зукко» ставить в Хорватии, осенью возьмусь за почти документальную пьесу, для которой не нужны ни костюмы, ни сценография, еще одну македонскую пьесу, которую я сам перевел, буду ставить. Вот жду мухинскую пьесу новую, мне Оля Мухина очень нравится, у нее несегодняшний язык, хотя страшно сегодня говорить об этом на фоне «новой волны» и документального театра; я тут: Гумилев, Серебряный век, несегодняшний мухинский язык. Но мне кажется, люди, придя в театр, должны попасть в другое измерение, а Серебряный век и поэтический театр позволяют оторваться от земли. Хотя, с другой стороны, это и есть самое сложное. Театр очень материален, и как сделать так, чтобы на сцене стихи не стали деревянными, как создать это ощущение зыбкости — вот в чем сложность. Стихи же, когда их читаешь про себя, словно парят, и зыбкие пески под ними.